Сталин и Гитлер: возможно ли сравнение?

Столкновение
ревизионистов
.

.
Much to my surprise, Sergey Adaschik has translated an essay I wrote about a month ago: “Revisionism revisited: Ernst Nolte and Domenico Losurdo on the age of extremes.” He contacted me a few days ago to let me know it had been posted and to make sure it was okay, which of course it is, though I might quibble somewhat with the title.  Stalin and Hitler can of course be compared. But under no circumstance should they be equated. Nor is it all that useful to lump them together under the heading of “totalitarianism,” which obscures more than clarifies the issue. What I aimed to do, rather, was to look for points of contact between various “revisionisms,” for or against. In any case, it’s very flattering that someone went to the trouble of translating it. Thanks, Sergey!
.
.

«Ревизионизм» — термин сравнительно недавно появившийся. Этимологически привязывается к 1903, когда приключился ревизионистский спор в рядах Немецкой социал-демократии. Смысл понятия с тех пор остаётся более-менее устойчивым: он указывает на стремление пересмотреть или представить заново некую важную доктрину или сложившийся консенсус. Однако, за свой недолгий срок ревизионизм сумел приобрести множество исторических референций. С учетом его сложившейся полисемичности следовало бы упорядочить различные концепты, которые он обозначает.

Недавний уход Эрнста Нольте в возрасте 93 лет (18 августа 2016) предоставляет уникальную возможность для такой рефлексии. Неоднозначно воспринимаемый историк стал всемирно известным, как минимум в определенных кругах, в середине 1980х когда происходил «спор историков» [Historikerstreit]. Начиная с выступления в Мюнхене в июне 1980, озаглавленного «Между Исторической легендой и Ревизионизмом?», Нольте стремился поместить нацистский геноцид в контекст мировой гражданской войны [Weltbürgerkrieg], длившейся с Октябрьской революции в 1917 до падения Берлина в мае 1945. Он видел в этом неудачную (но понятную) реакцию на ужасное насилие, запущенное большевиками в России:

Освенцим явился не столько результатом традиционного антисемитизма, и даже не еще одним прецедентом «геноцида». Он был реакцией страха уничтожения, возникшего в ходе Русской Революции. Хотя по факту он оказался более иррациональным, ужасным и отталкивающим, чем те основания к сингулярному действию, которые давал его предшественник, это не меняет того, что так называемое уничтожение евреев Третьим рейхом было реакцией или извращенной копией, а не первичным или самобытным актом.

Шестью годами позже в передовице, вызвавшей дискуссию, Нольте вновь ставит вопрос: «Не потому ли национал-социалисты или Гитлер совершили «азиатское» деяние, что они просто полагали себя потенциальными жертвами «азиатского» акта? Не предшествовал ли Архипелаг ГУЛАГ Освенциму?» Для Нольте «большевистское убийство целого класса было логически и фактически первым [prius] ‹расовым убийством› национал-социализма…». Однако, невзирая на эти предположительно смягчающие обстоятельства, Германия в одиночестве оказалась захвачена «прошлым, которое не проходит». Проворачивая лезвие, он добавляет: «разговор о виновности немцев легкомысленно упускает сходство с речами о ‹виновности евреев›, которые были главным доводом национал-социалистов». Вполне ожидаемо провокативные слова Нольте произвели шум, когда Frankfurter Allgemeine Zeitung засыпали гневными письмами.

Юрген Хабермас был среди тех, кто дал свой ответ летом 1986го. Это тут же придало вес дебатам. В то время Хабермас находился на пике своей силы, выступая как самый известный в стране интеллектуал. Как неоспоримый наследник Теодора Адорно, он представлял «второе поколение» критической теории Франкфуртской школы. Нольте был последователем Мартина Хайдеггера, «известного» философа наци, против которого неутомимо выступал Адорно, и призрак «научного куратора» маячил на заднем плане. Как угадывалось с самого начала, Хабермас обрушился против апологетического характера работы, «в которой Нольте, студент Хайдеггера, оглашает свою ‹философскую трактовку истории›». Даже заявления, умаляющие значимость предшественников, по умолчанию поддерживали их репутацию, как, например, когда Хабермас заявил, что «дело не в полемике Поппера против Адорно, не в академическом расхождении мнений, и не вопросах свободы от оценочных суждений [Wertfreiheit]. Дело скорее в публичном применении истории». Следуя этой логике, он через несколько страниц повторяет: «После 1945 … мы читаем Хайдеггера, Карла Шмитта и Ханса Фрайера, даже Эрнста Юнгера, совершенно иначе, чем до 1933го».

Вчитываясь в эти дебаты 30 лет спустя ощущаешь сомнение — в этом ли состоит основная проблема? Может ли событие стать частью истории без утраты своей сингулярности? Не «приземляет» ли его сам акт контекстуализации? Возможно ли одновременно «понимать и осуждать», как это выразил участник полемики  Христиан Мейер? Сравнивать два отдельных объекта значит соотносить их, если не подвергать релятивизации. Ханс Моммзен возразил аргументам Нольте и его сторонника Йоахима Феста, обосновывая тем, что они исподтишка стремятся «релятивизировать» нацизм через его сопоставление с большевизмом. С настоянием на сравнимости или «допустимости определенных сравнений» (по выражению Нольте) весь разговор о сингулярности стремительно рассеивается. Франсуа Фюре, историк-ревизионист Французской революции и неизменный поклонник своего немецкого коллеги, говорил, что одним из величайших достоинств Нольте был «решительный уход от запрета на помещение большевизма и нацизма в один мешок». Поль Рикёр заметил в работе Память, История, Забвение за год до своей смерти, что «массовое применение сравнений улаживает судьбу сингулярности или уникальности, поскольку только это позволяет опознать различия… Только с расширением критической полемики в этом направлении Нольте ожидает возможности для этого прошлого «пройти», как и всякому прочему и быть усвоенным». Continue reading

Moscow constructivism

.
Images taken from the Russian language website Medusa, along with a translation of the short blurb that accompanied it. Reportedly several hundred Musvovites gathered to protest the razing of the Tagansk Telephone Exchange, mentioned below. But developers went ahead with it anyway.

.
Demolition of the Tagansk Telephone Exchange — a constructivist building lacking the official status of architectural landmark — began at the end of April in Moscow. In place of the Telephone Exchange, they plan to build a hotel. Aleksandr Gorokhov, photo editor of Medusa, found in the archives of the Shchusev Architecture Museum some old photographs of other constructivist buildings, in order to show readers how they looked having just been built.

В конце апреля в Москве начался снос Таганской АТС — конструктивистского здания, не имевшего формального статуса памятника архитектуры. На месте АТС планируют построить отель. Фоторедактор «Медузы» Александра Горохова нашла в архиве музея архитектуры имени Щусева старые фотографии других конструктивистских зданий, чтобы показать читателям, как они выглядели, когда только были построены.

Вегнер А.П., Мотылев М.И., Молоков Н.М., Звездин И.А., Шервинский Е.В., Федоров А.Н., Буров И.Г., Блохин Б.Н., Савельев Л.И., Виссинг М.Г. Дворец культуры автозавода им. Сталина-Лихачева. Здание столовой. Архитекторы братья Веснины А.А., В.А., Л.А. Фото 1937 года Дворец культуры автозавода имени Сталина-Лихачева (ЗИЛа). Крыша с обсерваторией. Архитекторы братья Веснины А.А., В.А., Л.А. Фото 1937 года Дворец культуры автозавода имени Сталина-Лихачева. Клубная часть. Интерьер, лестница. Архитекторы братья Веснины Фото 1937 года Дворец культуры автозавода имени Сталина-Лихачева. Переход из театрального зала в клубную часть. Архитекторы братья Веснины Фото 1937 год. Дом «Известий». Архитектор Бархин Г.Б. Фото 1937 года Continue reading

Анатолий Луначарский, Религия и социализм, том II (1911)

ГЛАВА I.

Иудейская почва. Иисус.

Подготовленные явления Христа–Мессии.

В главах, посвященных иудейской религиозности, мы указывали уже на то, как созрела идея мессианизма с одной стороны, религия справедливости с другой. Для Вторачивай и Мессия — не кто иной, как символическое лицо, идеально представляющее собою страдальческую и праведную часть страдальческого народа. Это — бедняки и святые Израиля, заслуги которых спасут не только народ Божий, но и все народы земли. Заслуги эти сводятся к добродетелям истинного демократа тех времен: чувству справедливости и любви к ближнему, смирению, преданности судьбе, в которой все признается божественным, отвращению к власти, к роскоши и соединенным с ними порокам и преступлениям. Дух пророческий не умирал в Израиле, хотя ему приходилось трудно в борьбе с официальной церковностью и сухими книжниками, сумевшими извратить чисто демократическое «писание» и сделать из него базис для личной и надменной теократии. Религия иудеев имела, таким образом, два лица, которые выразились в двух школах или манерах толкования писания. Агада — была свободным толкованием, творческой манерой проповедовать, Галаха мертвым историческим комментированием. Агада жила интенсивной жизнью в северных провинциях, в Галилее, ко времени начала нашей эры, Галаха господствовала в Иерусалиме, вокруг храма. Не только народные проповедники, но и многие фарисеи (Гиллель и его школа, напр.) были агадистами.

Связь христианской морали и христианского мессианизма с Агадой и пророками не оспаривается никем. Даже Гарнак, — некритический поклонник довольно фантастического «первобытного христианства», самый правый бога слов из тех, с которыми можно еще считаться, как с людьми науки, — признает еврейско-пророческую сущность христианства Иисуса в самой широкой степени:

«Вместе с Вельгаузеном», говорит он, «я должен признать, что все то, о чем благовествовал Иисус, что до него высказывал в своей проповеди Иоанн, все это можно найти у пророков и в иудейских преданиях их времени».

Но мировоззрение Иисуса и его непосредственных учеников не есть еще христианство; это не только не наше православно-католическое, но даже не реформатское, не «евангелическое» христианство, это даже не то «первоначальное христианство», сомнительную традицию которого почтенный пр. Гарнак старается поддерживать всею своею тяжеловесной ученостью.

Христианство возникло из множества отдельных культурных потоков, слившихся, в конце концов, в две реки: иудейское учение, связанное с именем Иисуса, как центрального выразителя, и греко-азиатское, связанное с именем Павла и других. Позднее на нем сказалось еще могучее влияние Запада, Рима и Африки, с Тертулианом и Августином.

Впрочем, уже с самого начала христианство есть сочетание иудейских и греко-азиатских элементов. Христианство Иисуса, вероятно, уже включило до некоторой степени этот второй элемент. Continue reading

Анатолий Луначарский, Религия и социализм, том I (1908)

Предисловие.

I.

Настоящая работа в самых существенных своих чертах задумана около 10 лет тому назад, в годы ранней молодости. Основные идеи: о сущности религии вообще, о смысле и направлении развития религиозности, о связи научного социализма с заветными чаяниями человечества выраженными в религиозных мифах и догмах и сменивших их метафизических системах, о центральном месте «труда» в новом миросозерцании — все эти идеи уже рано зародились в уме автора и, не изменяясь в существе своем, лишь прояснялись и упрочивались по мере более глубокого ознакомления с историей религии и философии и с научным социализмом.

В 1898 году автор прочел в Киеве реферат «Идеализм и марксизм», — в котором был дан первый очерк его идей. Между другими оппонентами находился и г. Бердяев, тогда еще совсем юноша, и по воззрениям своим не ушедший еще так далеко от социал-демократии, как теперь. Реферат показал даже, что мы, без нашего ведома, но конечно не случайно, работали в сущности над той же проблемой. Но как различны были результаты! Если первый реферат пишущего эти строки на философскую тему встретил очень дружественную критику со стороны Н. Бердяева, то одна из первых его серьезных статей, через три года после того, волей неволей должна была стать беспощадной критикой воззрений Бердяева, «о булгаченного» к тому времени совершенно.

Работа автора шла своим чередом, нельзя сказать, однако, чтобы достаточно систематично, так как тюрьмы, ссылки, практическая работа и ряд частных обстоятельств являлись сильными препятствиями для такой систематичности. Первоначальный план работы был задуман очень широко. Это должна была быть целая история религии с материалистической точки зрения, со включением в нее европейской метафизики, утопического социализма и, наконец, научного социализма. Материал накоплялся, но открывались все новые горизонты, а свободного времени становилось все меньше. Наконец, воспользовавшись месяцами не совсем добровольной свободы от «текущей жизни», автор решил радикально пересмотреть план и, не гоняясь за полнотой, дать идейный абрис с своей теории, останавливаясь лишь на важнейших опорных пунктах. Теперь дело идет уже не об истории религии, а только о более или менее глубоком исследовании взаимоотношений религии и социализма, об определении места социализма среди других религиозных систем.

Не только соображения о колоссальных трудностях выполнения работы по первоначальному плану, не только со знание того, что обстоятельства не позволят отдать 2-3 года сплошного, методического труда, необходимого для его выполнения, руководило автором: для него было ясно, что научный труд в 2-3 тома с большим количеством фактического багажа — будет мало доступен для широкой публики и скорее заслонит, чем усилит то новое, жизненно важное, что автору хотелось бы высказать. Но распределяя свой материал таким образом, чтобы изложить его в небольшой книге на 20 печатных листах, автор часто с болью сердечной отбрасывал то или другое интересное построение, исследование, догадку, обобщение. Поэтому он решил издать отдельно для тех читателей, которые заинтересуются его идеями, наиболее важные фрагменты задуманной прежде большой работы. Continue reading

Anatolii Lunacharskii: Socialism, religion, and enlightenment

.
Roland Boer has a new article out on Anatolii Lunacharskii’s controversial two-volume treatise, Religion and Socialism (1908, 1911). Lunacharskii was the first Soviet Commissar of Enlightenment, in charge of education initiatives throughout the fledgling socialist republic. His campaigns to fight illiteracy, making secular education available in the most distant reaches of the union, were highly effective. Moreover, Lunacharskii’s tolerant temperament toward independent cultural and artistic groups — i.e., not forcibly unionized or centrally run by the state — during his tenure throughout the 1920s stands in stark contrast to the Stalinist policies established in the mid-1930s, which put an end to such associations and civil society groupings. Also, he was fairly receptive to new literary and aesthetic styles and movements, especially compared to the prescriptions handed down by Zhdanov et al. at the Soviet Writers’ Congress in 1934. Sheila Fitzpatrick’s first book is a study of the Commissariat of Enlightenment under Lunacharskii, and it provides an excellent institutional survey, as well as a portrait of the “Russian Faust” (a title given him by Mikhail Lifshitz).

Boer’s article with justice claims to be “first full engagement in English with Anatolii Lunacharskii’s near lost work, Religion and Socialism.” The reason the book is so obscure today is that it gave theoretical expression to the concept of god-building, an unusual tendency within prewar Bolshevism reviled by Lenin. Like many of the heresies that rocked the early Church in Roman Christianity, its contents are primarily known through texts written condemning it. Still, this point is easily exaggerated. It is not quite as rare as Boer makes it out to be. For example, in the gloss provided by his article:

Conditions: Lost and Found

Religion and Socialism is a work that has been lost and found. Its loss was hardly due to any lack of quality. The reason is, rather, its particular history. Lenin launched a spirited attack when it was published, persuading the editorial board of Proletarii to condemn it. Or rather, he lumped God-building in with the Left-Bolshevik interest in empiriocriticism and otzovism, as much for political as for theoretical reasons. Seeing the increasing appeal of these not necessarily connected positions among some younger and very articulate Bolsheviks, Lenin realized the need to quell the leftward push, thereby bringing philosophical questions to the fore. In hindsight, of course, he was probably correct, for a revolutionary push at the time would have generated an even fiercer reaction. But a side effect was the complete sidelining of Religion and Socialism. And given Lenin’s crucial role in the 1917 revolution and the subsequent establishment of communism in Russia, the few copies of the book were left to the dust and bookworms of forgotten archival corners.

The finding of such a work has thereby entailed a little sleuthing, for it has proved exceedingly difficult to find. The editors of the eight-volume Collected Works chose not to include Religion and Socialism in that collection. By contrast, the introduction to a separate volume, called Religion and Enlightenment, offers a statement concerning the waywardness of Religion and Socialism and cites Lunacharskii’s own somewhat halfhearted distancing from the work in his later statements. Religion and Enlightenment includes a wide range of material, including Vvedenie v istoriiu religii [Introduction to the History of Religion], lectures from 1918 which were reworked and published in 1923, and material that goes back to the early 1900s. Given this unfavorable early press and the subsequent Bolshevik victory, Religion and Socialism remained a work out of favor. A Yiddish translation of Religion and Socialism exists, but as far as the original work in Russian is concerned, only a few extant copies remain. The one in the National Library of St. Petersburg turned out to be too fragile to scan. Only after further inquiry (by my colleague, Sergey Kozin) was a copy found in the Lenin Library in Moscow. A high fee for scanning the two volumes resulted in a much-treasured copy being made, which is in our possession and is, to my knowledge, the only PDF version of it in the world. Since then, the text has been screened, converted into modern Cyrillic script (it was published before the 1917 language reform), and proofread. In addition to its republication in Russian, a translation is also planned.

An edifying tale, and evidence of his commitment. I do wish that Professor Boer had maybe approached me before sending his colleague on a wild goose chase to Saint Petersburg or shelling out a bunch of cash to the Lenin Library, however, because he might have saved himself some money. (The Lenin Library probably could use the funds, so it’s not too bad if viewed as a donation). Religion and Socialism has been available online for years now, free of charge, scanned by the University of Minnesota and Indiana University both. One page is missing from the second volume, but otherwise it’s all there. You can download them for free here, OCRed and everything:

Needless to say, I am less impressed by Lunacharskii’s god-building arguments than Boer. Lunacharskii has long been one of Boer’s favorites, alongside Ernst Bloch. His article does provide a very useful overview, though, even if the title is misleading. Misleading because it suggests that he deals with god-builders in the plural, whereas he really just deals with Lunacharskii in the singular (Maksim Gorkii and Vladimir Bazarov [Rudnev] are barely mentioned, if at all). Read it here.

  1. А.В. Луначарский, Религия и социализм, том I (1908)
  2. А.В. Луначарский, Религия и социализм, том II (1911)

Great to hear that a reissue in modern Russian is projected, as well as a translation into English. Boer brought up the 1921 Yiddish translation, published in New York, but forgot to mention the Italian translation prepared in 1973. In my next post, I’ll upload the full OCRed text of the document sans pre-reform orthography so that Russian readers can check it out. Though I should mention that the obsolete characters were removed in the copy/paste by a very crude find-and-replace method on Microsoft Office and not by painstakingly going through all 630 pages of the original in order to spell check.

For those who don’t know, Russian spelling was extensively reformed in 1917-1918 (by none other than Lunacharskii). The most important changes were

  1. the dropping of the hard sign “ъ” at the end of words, where it previously appeared in any word that otherwise would have ended in a consonant;
  2. the global replacement of “і” (the “dotted i” or “decimal i”) with “и” (i);
  3. the global replacement of “ѣ” (iat) with е (ie);
  4. a change in the genitive singular ending of adjectives, -аго becoming -ого, and -яго becoming -его.

Enjoy.

ЛУНАЧАРСКИЙ (сидит на скамеечке) С РОДИТЕЛЯМИ ЛУНАЧАРСКИЙ в рамке ЛУНАЧАРСКИЙ Фотография. Таганская тюрьма1 ЛУНАЧАРСКИЙ Фотография. Таганская тюрьма 2 Continue reading

Dmitrii Moor, Bolshevik cartoonist and propagandist (1883-1946)

My favorite Bolshevik propaganda artist of all time might be Dmitrii Orlov, better known as “Moor,” who was active in revolutionary struggles from 1905 through the Russian Civil War and World War II. His drawings are just so fucking hardcore. Readers of this blog will have seen some of his illustrations for the militant godless journal Bezbozhnik, as well as other assorted propaganda posters. Trotsky named him as one of the USSR’s finest young cartoonists.

In this post I’m just including some of the ones I like the most. No real rhyme or reason to it. Enjoy!

 tumblr_npzq00jK1g1ta0q7zo1_1280 IN_1134_B_l Плакаты СССР- Ты записался добровольцем? (Моор Д.) 1920 00-unknown-artist-the-golden-idol-of-the-lord-of-world-capitalism-1918-20 Плакаты СССР- Помоги. (Моор Д.) 1921 Continue reading

About Two Squares: El Lissitzky’s 1922 suprematist picture book for kids

Originally published in the
Cambridge Literary Review
.

Most children’s books do not come with instructions for how to read them. El Lissitzky’s About Two Squares is not most children’s books.

Lissitzky first announced his plan to write a “suprematist tale”[1] about two intergalactic squares while teaching graphic arts and printmaking at the Vitebsk Institute of Popular Art in 1920. Traces of the idea can be detected as early as September 1919, however, shortly after he arrived in the city. Initially a disciple of the Jewish folk painter Marc Chagall, Lissitzky soon came under the spell of the charismatic avant-garde pioneer Kazimir Malevich (who usurped Chagall’s role as rector of the Institute that winter). Almost immediately one notices a shift in the form and subject-matter of Lissitzky’s oeuvre, as he abandoned village scenes and stylized conventional figures in favor of planar abstractions and floating rectilinear shapes. Within a matter of months, his entire artistic worldview was transformed.

Part of this transformation involved a change in Lissitzky’s approach to typography and book design. These were fields in which he showed prior interest. He had prepared a songbook for the traditional Passover poem Chad Gadya in 1917, and then again in 1919. Both of these versions clearly demonstrate the abiding influence of Chagall, though by the time the second one was published, suprematist elements already began to enter in. Following the release of the 1919 edition, Lissitzky informed Malevich of his newfound perspective:

It is my belief that the thoughts we drink from the book with our eyes must be poured over every visible shape. The letters and punctuation marks, which introduce order to thoughts, must also be taken into account. Besides that, the way the rows are set corresponds to certain condensations of thought; these should be condensed for the benefit of the eye as well.[2]

Evidently, suprematism for Lissitzky had consequences well beyond the realm of the painted object. It implied a broader reconsideration of the medium of print. Lissitzky was an ardent — if self-trained — bibliologist, and in 1926 he hypothesized what effect modern art might have on the future of the book. “There are today two dimensions to the word,” he maintained in an article for the Gutenberg-Jahrbuch. “As sound, it is a function of time; as exposition, of space. The book of the future must be both.”[3]

Yve-Alain Bois, a Swiss art critic and Lissitzky scholar, has noted that authors only began to take an interest in the visuals of their books toward the end of the nineteenth century.[4] Questions of format, font, and layout generally seemed besides the point. Little attention was paid to the arrangement of text upon the page. With the advent of photography and improved printing technology, however, new possibilities were opened. Citing the development of “facsimile-electrotype (or half-tone blocks),” Lissitzky speculated that this would allow for greater flexibility in the illustration of written materials.[5] Great innovators like F.T. Marinetti likewise had a role to play in Lissitzky’s scheme, discerning the potential of boldface lettering and ALL CAPS to convey emphasis or emotion.[6] Nevertheless, the aesthetics of print continued to lag behind other fields of art until the outbreak of World War I, usually held up as a cultural watershed.

Russia was no exception to this trend. “Before October 1917,” Lissitzky explained in a catalog ten years later, “our artists hardly concerned themselves with typesetting. That matter was left to the printers.” He continued: “After October, many of our premier artists in different fields, hoping to express the new through the specific properties of each medium, took up the task of reinventing the book according to the material of the book itself — i.e., type.”[7] Painters especially participated in this process, starting even before the war, working together with poets to revolutionize the medium.[8] By the 1920s, swept along by the maelstrom of revolution, avant-garde bookmakers were employed in the production of posters as propaganda for the masses. Lissitzky even likened such placards and printed visual displays to single pages ripped from books, magnified and blown up several dozen times.[9]

This new movement, which sought to break down the barrier separating art from life, entailed the “death” of painting as it had hitherto been known. Aleksandr Rodchenko gave up painting in order to pursue photography and agitprop. Varvara Stepanova abandoned the canvas for fabrics and textile patterns. For Lissitzky, the prewar experiments in painting had simply prepared artists for the revolutionary enterprise of construction, an idea charged with meaning at the time. His celebrated PROUN series merely provided the point of departure, being “the way station between art and architecture.”[10] Similarly, the book displaced painting and sculpture as the most monumental art form of revolutionary Russia.[11] It was this fact, in Lissitzky’s view, that sealed the fate of older forms of artistic production. “Once the printed page started to seduce the artist,” he wrote morbidly, “painting slowly died.”[12]

Bois has referred to this rhetorical conceit regarding the death of easel painting as “the cliché of the era.”[13] Was it really nothing more than a cliché, though? Might it not have had a real sociohistoric basis?

Indeed, About Two Squares can be read as a dramatization of this very aspiration, though intended for children. Lissitzky stressed the importance of such literature in the upbringing of the New Man: “We should add to the number of illustrated weeklies the flood of children’s picture-books. Children’s reading teaches them a new plastic language. They grow up with a different relation to image and color, the world and space.”[14] About Two Squares recapitulates Lissitzky’s belief that revolutionary form heralds the arrival of revolutionary content, and that the former must act as a vehicle for the latter.

The book finally appeared in 1922, roughly two years after Lissitzky envisioned it, under the imprimatur of the Scythian press [Skythen Verlag] in Berlin. On the back cover, however, was a symbol indicating its origin in Vitebsk: the UNOVIS logo — a red square set inside a thin black frame, partially circumscribed within a circle. Scythian publishing house was loosely affiliated with the Left Socialist-Revolutionary party in Russia, run mostly by Russian symbolist poets living abroad. In some ways it may be seen as a prototype of later samizdat operations. About Two Squares was among the first modernist publications they put out. Continue reading